Провожать Михрютку собрались всем селом. Ещё бы: первый человек, получивший пу-тёвку на рабфак в Ленинграде.
– Учись, доча, - говорил отец, подпирая рукою косматую щёку. - Без ученья человека нету. Без ученье не человек, а зверь, трава. Учись, за всех нас.
Мать, которая вовсе в пользе учения уверена не была, то и дело вздыхала и норовила за-плакать.
Собрались в народной избе. Стол накрыли белой скатертью, как на свадьбу, и Михрютка сидела во главе этого стола, как невеста, оробевшая, потупившаяся, с дурно прыгавшим серд-цем. Чуяла, что на неё смотрят, и сердце билось невыносимо, и неясно, от чего больше: страха ли, восторга, упоения или даже стыда, что уезжает, бросает мамку и батю. Навсегда ли? - спра-шивала она себя и не знала - может, и навсегда: мутная мгла вставала перед ней в будущем, как бывает в пургу. Стоило большого усилия, а главное - веры, отчаянной веры, чтобы не испугать-ся, до рези в глазах вглядеться в эту пургу и различить вдали яркую искру счастья. Но оно там есть, есть, Михрютка точно знала. И не для неё одной это счастье: для всего трудящегося наро-да, ради которого она ехала сейчас учиться - в большой город, одна.
Михрютке было досадно, что не умеет как следует даже подумать о таком счастье, для всех, не знает верных слов. Одни слова, несомненно правильные, с первых страниц газеты "Правда", по которой она училась читать, мешались в её голове с другими, сладкими, как сахар, благостными словами молитв, заученными от бабушки. И хотя знала Михрютка, что эти слова из отошедшего мира, и всё передовое человечество смеётся над ними, - память о бабушке, по-хороненной в далёкой земле, не оставляла её и всплывала сейчас, от волнения, навязчивей и сильней.
Правильные слова знал председатель. Он говорил их долго, поднявшись из-за стола и держа в руках стопку так, что и все вынуждены были держать стопку и ничего не есть. Говорил о победах пролетариата и мировой революции, о происках врагов советской страны, и выходи-ло, что Михрютка ехала не много не мало, как сражаться с этим врагом и срубать все его семью семь зловонных голов, прямо как дева Полуница сказочному змею. И он, председатель, будто благословлял её на сей ратный труд тем, что подписал повестку.
– Девка хорошая. Такого работника колхоз теряет. Но надо. Партия сказала: все лучшие трудовые кадры должны получать высшее образование.
О чём он, о чём? - думала Михрютка с тоской и поднимала глаза, обводя собравшихся: ей уже было и мутно, и душно, и никуда бы она не поехала, так ныло и стучало внутри. Дядя Ми-ша, сидевший по правую руку от председателя, поймал её взгляд, подмигнул и сказал, кладя ему на локоть руку:
– Ну ты, Николай, кончай. Не на партсобрании. Что хорошая да пригожая - сказал, а большего о девке не надо: не на смотринах пока. Вот пусть поедет, да себя покажет, и тогда уже ясно будет, каких кадров ростишь ты в своём коллективе. А сейчас - будем, - и он бодро опрокинул стопку. Все с облегчением вздохнули и дружно ухнули. Николай Степаныч был недоволен, но делать нечего - выпил и он. Кроме дяди Миши никто не решился бы председателя перебить, но дяде Мише можно, он ударник и не с их колхоза, а для Михрютки чего только не сделал. Кто знает, если б не он, получила бы она эту путёвку: уж сколько пел он председателю, что все передовые хозяйства посылают свои кадры, так чем хуже и ты? А что кроме племянницы никто в селе не дожил ещё до нужного возраста или такое имеет за плечами, что не пустят его на рабфак, - так это уж так сложилась, счастливая, видать, у Михрютки судьба.
Выпили ещё, налегли на варёную, в масле, картошку. Мамка всё-таки заплакала, утирая слёзы платочком.
– Чего ревёшь, дура! - туркнул её потихоньку отец. - Небось, не царское время, не в ра-ботники отправляшь.
– Да хошь и не царское, всё одно - в чужие люди...
– Ну вот, завыла. - Он плюнул на пол, растёр валенком. - Неча, доча. - Голос его тоже дрожал. - Неча. Нас не слушай. Мы эта… отжившие элементы. Неча, Михрютка. А ты чего не пьёшь? - заметил он непочатую стопку.
– Окстись, леший! - встрепенулась мать. - Грех: ребёнку - винище.
– Грех не грех, большая уже. Пусть лучше здесь начинат, в чужих людях целее будет. Пей, доча. Сердце попустит. Сердечко, я чай, трепещет? Пей.
Михрютка взяла стопку не своими руками, поднесла к губам, зажмурилась и выпила ра-зом. Самогонка обожгла нутро, лёгкие разорвало, и она закашлялась, пуча глаза, будто выныр-нула из проруби.
– Ну, буде, доча. - Батя хлопал по спине тяжёлой ладонью. – Буде.
Дальше всё пустилось в пляс и пошло пятнами. Лица налезали одно на другое, сполза-лись, становились как одно большое, где нос был от председателя, глаза от дяди Миши, а усы как у тётки Груниного кота. И все лезли к Михрютке, что-то говорили и наставляли, а ей всё казалось смешным и хотелось хихикать, видя, как усы тётки Груниного кота болтаются в воздухе и то и дело норовят к кому-то приклеиться. А потом все повскакивали, и плясали и пели, при этом ходили и по столам, и сквозь них, будто предметы стали, как вода, и Михрютка брызгала в рукав, наблюдая, и сама хотела бы так же, но ноги её не держали. А когда уже стали из избы уходить, появился рядом соседский Тёмка, малый лет четырнадцати, который вот уже год не давал ей проходу, и задирал, и снегом кидался, и в крапиву норовил уронить, - подошёл и затявкал, плюясь от злобы и собственного бессилия:
– А всё равно! Найду! От меня не уедешь! Я всё равно! Вырасту и тоже уеду. И найду тебя. И женюсь! Слышишь, Маруська ты? Женюсь!
Взрослые хохотали пьяными, угарными голосами, и мать Тёмки, хохоча, утягивала его из избы за руку:
– Пошли уже, жених! Женило ещё не выросло!
И Михрютка помнила, что хохотала тоже, а Тёмка, красный и злой, грозил ей из дверей кулачищем.
Это было последнее прежде, чем всё пропало, и усы тётки Груниного кота пропали тоже, и наступила тьма.
Утром Михрютке было плохо. Уезжали в такую темь, что звёзды стояли ещё по-ночному ясные и резкие, будто высверленные. Болела голова. Дядя Миша, трезвый, как стёклышко, грел на дворе мотор. Лаяла Белка. Мамка суетилась по избе, уже не плача, только выговаривая отцу:
– Твоё всё, пристал к девке: пей, Михрютка, пей, доча. В глаза бы твои плюнуть бес-стыжие. Как поедет? Лица на ней нет. На, Маруська, простокваши хоть выпей.
– Не простокваши бы ей, - слабо говорил батя.
– Молчи уж. Самому чем-от лечиться? Ну, с богом. Не поминай нас... - Она хотела доба-вить ещё, но осеклась и судорожно закрыла рот обеими руками, чтобы снова не разреветься. - Кровинушка… Что я без тебя… - Прорвались слова, когда отняла одну руку и быстро, с испу-гом перекрестила дочь.
– Чтоб тебя, - отец поднялся с лавки, отстранил мать и вывел Михрютку в сени. Её кача-ло, в дверь сумела войти не сразу и задохнулась от морозного, крепкого воздуха. - Узелок-от на, - совал отец в руки котомку. - И от меня от. - Михрютка ощутила в кулаке спички.
– Ты чего же? Ты сам-от как же? - растерялась она, вслепую тыча коробок обратно.
– Мы разживёмси. А тебе по первой… в чужих-от людях. Ну, давай, доча. Давай.
Не на своих ногах Михрютка дошла до машины, и дядя Миша вскинул её, лёгкую, в каби-ну грузовичка. Прыгнул сам, чихнул мотором. Тронулись. Красные пятна запрыгали у Мих-рютки под веками.
– Не боись, Аника-воин. Через год сама на такой же приедешь. Как выучишься, - гово-рил дядя Миша бодро. Михрютку кидало. Голова её безвольно болталась, как тряпичная, а ка-залось, что она только поддакивает: да, да, да.
Так и поехали. Чёрная дорога, испещрённая звёздами снега, прыгала, хоть открывай глаза, хоть не открывай. Плавали алые пятна. Тряпичная голова не желала держаться и билась обо всё: о дяди Мишино плечо, о кулёк у Михрютки на коленях, о потолок. Ничего с этим нельзя было поделать. Она была сама по себе, Михрютка - сама, и ехали они, казалось, в разные стороны.
– Стране нужны новые кадры. В то время, как враги нашей родины не дремлют… - го-ворил дядя Миша, а Михрютке казалось - радио. Она сама в жизни своей не слышала радио, но дядя Миша рассказывал, что это такой большой ящик, из которого говорит голос, и хорошо по-казывал, как он оттуда говорит. - Так что учись, Мария Страхова. Ты девка умная, не пропа-дёшь. Пока суть да дело - поживёшь у меня. На завод тебя устроим. Потом тебе комнату дадут в общежитии. У нас народ на заводе хороший, трудовой. Не робей, Маруська! Только помни: главное - учиться, учиться и ещё раз учиться, как говорил…
– Дядя Миша, помираю, - выдохнула Михрютка слабым голосом.
– Ты чего это? Ты брось.
– Дурно мне, сил нет.
– Укачало? - Он попытался в неё вглядеться, но это ехала не Михрютка, одна бледная голова в упавшей на ухо шальке. - Эх ты, ядрёна тетёра!
Он свернул к обочине, остановил машину.
– Открой дверку, подыши.
Михрютка всем телом навалилась на тугую ручку. В кабину ворвалась ледяная, упругая струя. Выло и дуло кругом. Ни зги не было видно.
– Эк как перекрутило-от. Кабы не занесло нас с тобой. Перебилась? Поехали. Пока вид-но чего, хоть сколько проедем.
Хлопнула дверь, поехали дальше. Воздуха хватило ненадолго, скоро снова запрыгала тря-пичная голова, а потом подтянулась к ней кислая мамкина простокваша.
– Дядя Миша, - выдохнула Михрютка со слезами.
– Ты чего? Опять?
– Дядя Миша…
Больше сказать не могла, дурнота уже билась в горле, подкатывала к самым глазам.
– Дак иди, прочись. Чего же молчала!
Машина остановилась. Навалившись на ручку, Михрютка ухнула с высоты в сугроб - как с моста. Вокруг стонало и выло. На какой-то миг в глазах прояснилось, она огляделась, но ни-чего не поняла - где, куда: всё мгла, пурга, не то поля, не то перелески. А дорога, как поймёшь, что это дорога? Ночь, тьма. Страшно. Но стыд погнал Михрютку: корчиться прямо тут, при дя-де, было невозможно.
– Да куда? Торбу хоть оставь! Э, кулёма! Сигналить буду, слышь? Э, и откуда пурга взя-лась?!
И правда, откуда она взялась? Уезжали - тишь, гладь, ангелы лампадки в небе позажигали. Не к добру такая дорога. Куда она едет, куда её несёт? От мамки, от батьки. Сдвинулось всё и поехало - поминай, как звали. Но надо учиться. Надо взять себя в руки и учиться. Пока не дремлет злобный враг, враг рода человеческого, точит зубы на государство победившего пролетариата, на всех добрых людей…
Михрютка отошла, как ноги вынесли, и там её скорчило. Прокашлявшись, отплевавшись, она жёстко умылась снегом, и стало легче. Голова была прозрачной и такой же невесомой, как котомка в руках. Михрютка пожевала снега, заедая кислый привкус, отдышалась и двинулась обратно по собственным следам.
Только следов-то и не было.
Не туда. Она повернула. Бело и пустынно в мире. Только пурга мечется во все стороны, снег быстро заметает то место, где Михрютка стояла только что.
– Дядя Миша, - прошептала она одними губами, ещё не веря в то, что происходит, и тут её прошибло ужасом. - Дядя Миша! - крикнула и побежала хоть бы куда.
Была же дорога. Набитая дорога. Грузовик ездит в пятидневку два раза - почта. И дядя Миша сколько раз приезжал. Должна быть дорога. Знакомая дорога, ходили по ней с батей: сначала лесом, потом в холмах, там ветер всегда с залива…
Ветер как сейчас. Охохо, какой ветер. Крутит, вертит - и ни зги. Заметёт, поняла Михрют-ка. Заметает.
– Дя-дя Ми-ша-а! - срываясь на взизг. Пурга не несёт голоса - как в подушку. А вдруг где сигналит? Вдруг совсем рядом стоит и сигналит - и не слышно его. Чу? Было что-то? - Дя-дя Ми… - Пурга ревёт громче.
Падая, утопая в снегу, она металась туда-сюда. Потом был какой-то склон, холм, и лезла по нему, падая и соскальзывая, уже не чуя себя, только до рези сжимая лямку котомки. Вы-ползла на ровное, шагнула - и поехала. Грохнулась. Под тонким намётом снега - ледяная скользь. Ровная, как зеркало. Метёт позёмка, как по заливу. Но откуда бы залив?
– Дядя Миша!
И тут услышала - совсем недалёкий - сигнал автомобиля.
– Дядя Миша! - рывком вскочила, но валенки заскользили опять. - Дядя… - Грохнулась на колени и уже не могла подняться: прямо на неё, в огне и искрах, летел паровоз. Или не паровоз, а ещё какая адова машина: огромная, расцвеченная, и гудела, и ревела, и стонала, скрежетала колёсами. Сердце Михрютки оборвалось, мышцы свело, и всё, что смогла она сделать - припасть к земле и прикрыть голову руками.
Тяжёлый трейлер "Американер", ревя тормозами, остановился в трёх метрах от скрючив-шегося существа.
– Охренеть! Охренеть, твою мать трижды растак перетак! - обрушились сверху ушаты брани. Михнютка решила ни за что не подниматься. - Подох что ли? Отвечай, сволочь, подох? А, да чтоб тебя!
Её с силой тряхнули за плечи, и она упала на бок, но даже тогда не развернулась, как не разворачиваются ёжики.
– Ля: баба! Тебя ещё не хватало! Жива? Ходить можешь? Вставай! Да ты пьяная! Ля, бомжиха пьяная! Из-за тебя чуть машину не угробил! Вставай! У, дрянь!
Михрютка почуяла такую угрозу, что открыла глаза, развернулась и тут же вскочила. Пе-ред ней стоял мужик, голый, как показалось сперва, хотя нет, не голый, просто рукавов не было у него, и торчали голые руки. Пурга крутила между ними снег, яркий, жёлтый в ослепительном свете фар.
– Я не пьяная, - собрав остатки смелости, сказала Михрютка.
– О, заговорила. Да откуда такая? Господи, а ты ж девчонка! Да ты в чём вообще? - Му-жик разглядывал её с ног до головы. - Ты тут как? Выбросил кто что ли? Ты хоть цела?
От потока его слов, быстрых и рваных, так резко перешедших с брани на жалость, Мих-рютке снова подурнело. Её трясло. Она силилась молвить, но не могла. Судорогой сжимало горло, голову рвало на части.
– Я… дя… еха…
– Обидел? Тебя кто-то обидел? Ля, да какая сволочь тебя? Яйца бы оторвать! На тебе ж лица нет! - Он сделал к ней шаг, протянул руку.
– Не трогайте! - крикнула она и отшатнулась: ей показалось, он тянулся к кульку. - Не трогайте меня! Дя… дядя Миша!!!
– А как оглянусь - следов нет. Всё метель укрыла, проклятая. Так и разошлись мы с ним, - говорила Михрютка, невольно вздыхая и от этого смущаясь. Огромная, необъятная машина ехала мягко и быстро, совсем не так, как дяди Мишин грузовичок. В кабине неведомым тёплым светом что-то мерцало и поблёскивало, как в печке. И натоплено было так же, потому и води-тель ехал без шубы и даже без рукавов. Михрютка быстро сопрела и развязала шальку. Но шу-бейку снять было стыдно. Хотя подобравшего её мужика она уже совсем не боялась - он был добрый, отнёсся к ней, как к родной, ну и что, что обругал сперва, так ведь сам перепугался - чуть машину с дороги не спустил, а за неё отвечать.
– Ничего, найдёшься ты со своим дядей. Адрес-то знаешь?
– Неа. У него комната от завода. На завод пойду, там спрошу.
– А… Ну или так.
Возникла пауза. Михрютка разомлела. В лицо ей неслась дорога, фары били в стену белой пурги, и стена расступалась. Сперва было страшно, но Михрютка быстро привыкла. Водитель потянулся рукой куда-то вперёд, и вдруг со всех сторон полились странные звуки. Мягкие, баюкающие, они текли на Михрютку, та озиралась, стараясь понять, что это и откуда. Всё существо её наполнилось вдруг приятным, покалывающим ощущением счастья.
– Ты чего? - усмехнулся водитель.
– Дивно как. Это что?
– Музыка.
– Музыка? - повторила она. В памяти всплыл дядя Тимофей с баяном, он жил в другой деревне, далеко и давно, она успела его накрепко позабыть. Про него тоже говорили, что баян - это музыка, но он совсем не был похож на тот нежный дождь, что лился сейчас.
– Радио "Джаз", - сказал потом кто-то, но не водитель, и Михрютка подскочила и заози-ралась кругом.
– Ты чего опять? Радио что ли не слышала никогда?
– Так вот это оно и есть? Какое оно? Покажите.
– Да вот же, - смеялся водитель и показывал на светящуюся полосу перед собою.
– Где? Внутри? - догадалась Михрютка.
– Ага, встроенное. Да ты прикалываешься! У твоего дяди Миши радио что ли нету?
– Нет.
– Чудная совсем.
Не выпуская баранки, он полез одной рукой позади себя. Там оказалась сумка, он вслепую шарил, но не находил, что хотел.
– Помочь? - спохватилась Михрютка.
– Ага. Достань, там сигареты были.
Михрютка перетянула сумку на колени, нагнулась над ней - и у неё закружилась голова: изнутри пахнуло таким сладким, что опустошённый желудок взвыл.
– Ты чего снова? Плохо? - заволновался водитель.
– Нет-нет. Я… давно я…
– Да ты ж есть хочешь! - понял он. - Ясен пень!
– Чего?
– Ясен пень, говорю. Бери, хавай! Там кура-гриль. Ещё хлеба должно остаться. Ну чего смотришь? Ешь, говорю, что найдёшь.
Михрютка отказываться не стала. Вслепую запустила руку, нащупала холодную и скольз-кую ногу, отломила и стала есть. По телу поплыла сладость. Ничего вкуснее, казалось, она не едала. Да она и правда ни разу не ела жареной курицы, своих несушек только варили, да и то это было давно - в другой совсем жизни.
Хлеб у неё был свой, мамка дала, но не удержалась, откусила даденный. Он был совсем не такой, как ставили дома, - показался ей сладким.
– Пшеничный, - сказала Михрютка со знанием дела, стараясь показать, что ей ведомы разные хлеба.
– Обычный батон. Тебя дома не кормят что ли? Тоже мне - голодающее Поволжье.
– Откуда вы узнали? - она изумилась так, что опустила руку с куском.
– Да что, не видно разве? Ешь как в первый раз. И маленькая ты такая, тощая. Тебе лет-то сколько?
– Семнадцать.
– Ну вот. А на вид двенадцати не дашь.
Михрютка смутилась и не могла больше глотать. Её худоба была её горем. Что ни делай, сколько ни кушай - пережитый голод уже не уходил из тела, он стоял за ней тенью, вытягивал силы. Она всячески пыталась скрывать это и никому не говорила, что слабая, что от работы, бывает, носом идёт кровь и кружится голова.
– Ну чего застыла?
– Стыдно.
– Чего тебе стыдно?
– Голод - плохо это, стыдно. Мы из Самарской губернии были. Мы просто жили, не ку-лаки. Вы не подумайте, упаси боже!
– Да чего я могу подумать?
– Вы - нет, а люди говорят: бежали, значит, кулаки. А мы просто жили. Нас пятеро было детёв, я да ещё брат старший, остальные все - малые. Брат где - не знаю. Его воевать увели. Мне восемь было, не помню. А там голод пришёл. Я помню: весна, у меня братик, они с сестричкой в огороде копались, корешки ели. Потом ямку нашли, сели. Я им: чего на земле сидите, холодно ещё! А он: тихо, мы мышку ждём. Мышка вылезет - поймаем мышку. Мамка младшего титькой кормила. Он всё плакал, а молока нет. Мамке всю титьку изгрыз, я свою да-вала.
– Да ты чего! С ума сошла?
– А что делать. Не могла смотреть, как мамка кровь по сорочке мажет. А она осину на-дерёт, кору сварит, в тряпочку положит и в рот ему жмёт. Он сосёт, уснёт. А потом снова - пла-кать. Хорошо, бог первым его прибрал, сил смотреть не было. Его да бабушку старую. А как зеленя пошла, мы к Волге двинулись. На Волге всё посытнее. И тут дядя Миша.
– Тут самый?
– Ага. Он бати брат. Меньший. Он в пароходстве служил. С Астрахани шёл, да и взял нас. Другие просились, никого не взял, одни мы. В трюме спрятали. На пароходе братик умер. И сестричка. Но я не помню как. Совсем не помню. А он нас - сюда. Сам на завод пошёл в Ле-нинграде, водителем работать, а нас вот - территорию заселять.
– Это как?
– От чухонцев сёла остались. От этих… финнов. Ингерманландцев. Они съехали все.
– Да, они все сейчас уезжают, - проворчал водитель.
– Нас не сразу туда. Мы везде пожили. А потом уже сюда. Сперва странно было: избы стоят, в них добро всё, чужое добро, а ни души, как русалки стащили. Боязно было. А потом свыклись. Земля не должна быть пуста. Хоть и мы нужны стране стали. Мы рады, мы понима-ем. Нас много таких, кто откудова.
Она говорила буднично, без эмоций, как сказку из прошлой жизни. Смотрела спокойно. Водитель сидел мрачный.
– Мда, дела. А ведь живёшь и ничего не знаешь. Такого по телеку не покажут. Довели страну!
– Ой, вы только никому не говорите! - вдруг спохватилась она. - Мы же бежали! - Ей стало страшно, что первому встречному открыла всё, что давило стыдом, что старалась забыть и что дядя накрепко запретил в городе кому-либо рассказывать.
– Да кому я скажу, ты чего? Дела… А сейчас-то куда?
– На рабфак поступаю. Мне председатель путёвку дал.
– Какой председатель?
– Колхоза.
– Какого ещё колхоза? "Красная стрела"?
– А откуда вы знаете? - хлопала глазами Михрютка. Водитель смеялся.
– Ну ты даёшь! Вот ведь деревня лапотная! Ещё у вас и колхозы!
– У нас хорошее хозяйство, передовое.
– Ой, держите меня четверо! А ты там что, доярка? - Он произнёс это через круглое о, как говорила сама Михрютка, и та смутилась чуть не до слёз: она стеснялась своего говора, тут никто не говорил так.
– Это бабушка окала, - сказала, потупившись. - Она Нижегородской… Горьковской гу-бернии была. А ко мне привязалось. Все нормально - одна я.
– Да ладно тебе! Прикольно же. Мне нравится.
– Правда? - вскинула она на него глаза.
– А зачем мне врать? Только чего ты зимой едешь, не понимаю. Поступают-то летом.
– А я сперва на завод, поработать. Мне ещё восемнадцати нет. Дядя Миша сказал…
– Дядю Мишу твоего отыскать сначала надо.
– Отыщу, - просто ответила Михрютка и зевнула.
Метель улеглась. За окном прояснялось. Водитель щёлкнул фарами, убирая дальний свет, и мир предстал посеревший, но уже различимый. Только позёмка мела по асфальту, кружа сне-говыми хвостами. Музыка баюкала, и Михрютка плыла в какое-то небывалое, чудное будущее, полное красоты и счастья для всех.
Она не заметила, как задремала, как водитель, хмыкнув, достал сигареты, вытянул зубом из пачки. Проснулась от щелчка зажигалки.
– Да, голод - сволочь, - говорил водитель сквозь сжатые зубы, прикуривая.
– Что это? - изумилась Михрютка, глядя на огонёк.
– Я говорю, голод - сволочь ещё та. У меня бабка блокадница. Я сам Питерский, в Ле-нинграде родился. Третье, можно сказать, поколение. А бабка приезжая была. Откуда вот, правда, не скажу, не знаю, она никогда про себя не рассказывала. Но как приехала - вся жизнь Ленинграду: и блокада, и бомбёжки, и фугасы с крыш сбрасывала. Всё прошла. И ничего. И нас ещё потом жить учила. Деда убили в Отечественную…
– В ту отечественную? - изумилась Михрютка.
– Конечно, в ту. В какую ещё?
– Старый был у вас дедушка!
– А, да это вы сейчас - ничего не помните. А мы всё про своих дедов знали. Нас учили их всех уважать, ветеранов Отечественной войны, помнить…
– Отечественной? С Наполеоном?
– С каким ещё Наполеоном? Дурья твоя башка! - разозлился водитель. - Чему только вас в школе учат? А ещё - поступать!
Михрютка вжала голову в плечи. Ей было стыдно признаться, что никакой школы она не кончала.
– Ладно, я недоучка, девять классов всего кончил. А потом армия, все дела. Работа. Се-мья. Не до учёбы…
– Учиться надо, - сказала Михрютка.
– Да ну его в пень.
– Учиться надо, - упрямо повторила она.
– Ты прям как бабушка моя! - рассмеялся вдруг водитель. - Та тоже одно твердила. Ну да, ща всё брошу и учиться пойду.
– Можно работать и учиться. Без отрыва.
– Ага, можно, - хмыкнул водитель. - Было бы только зачем. Сейчас главное деньги счи-тать уметь.
– Учиться не для себя надо, а для будущего, - сказала Михрютка. – Чтобы будущее не-пременно было счастливым. У всех людей.
– Ха! Да какое ещё будущее… Самим бы как-то прожить.
– Я бы, если б учёная была, всем людям помогала, - продолжала она, не слушая его.
– Мда? И чего бы ты сделала?
– Я бы такую машину придумала, чтобы горе сбывала. Она большая должна быть. Вот как ваша. В неё бы сел и поехал. И пока ехал - всё горе с тебя сошло. С гуся вода - с детинушки худоба.
– Откуда знаешь? - удивился водитель.
– Мне бабушка так говорила. В бане мыла когда.
– Хе. И мне. Прямо вот с такими же интонациями.
Он швырнул на приборную панель забытую в руках зажигалку. Михрютка жадными гла-зами вцепилась в неё.
– Можно?
– Бери. Куришь?
– Нет! - Михрютка испуганно замотала головой. Взяла зажигалку, покрутила. - Чудное огниво.
– Огниво, - усмехнулся водитель, опять раскатывая её о. - Открой.
– Как?
– Ну так: махни, чтоб крышка соскочила.
Она махнула. Лёгкий огонёк как по-щучьему веленью вскочил над корпусом. Михрютка коротко вскрикнула и искристо рассмеялась. Водитель тепло посмотрел на неё.
– Бате бы такую, - сказала мечтательно.
– Да бери, - хмыкнул водитель. - Её перезаряжать ещё можно.
– Как?
– Газом.
– А вы-то как? – растерялась Михрютка.
– Я что, не куплю? Бери.
Михрютка задумалась. Потом, порывшись в котомке, извлекла спички, даденные батей. Это здесь, в таёжных местах, он приучился охотничать и не мог отпустить дочь из дому без ог-ня.
– Возьмите.
– Ну спасибо, - усмехнулся водитель, не глядя кинул коробок на приборную панель. – Эх, и чудная же ты девчонка. У вас такие там все? - Михрютка зарделась. - Тебя звать-то как?
– Страхова Мария.
– Как-как? - он сделал радио потише. - Не понял я.
– Страхова. Михрютка Страхова.
– Хе, ну и имечко у тебя. А я Вован. Будем что ли знакомы? - Он протянул ей руку, она кротко и смущённо её пожала.
Совсем рассвело. Неясный свет заливал белое пространство. Чёрная лента дороги, проле-гая из прошлого в будущее, стелилась перед машиной прямо и ровно.
– Вот мы так едем, а Питера всё нет, - пробормотал сам себе Вован, склоняясь к баранке и стараясь заглянуть на небо. - И ни одной машины. Чудно как-то, Михрютка. Вымерли все, что ли? И навигатор сдох, - он пощёлкал ногтем по безучастному прибору слева от руля. - Ну да ничего, прорвёмся. Соляры вдоволь - домчим. Ты же никуда не торопишься? А? Э, да ты спишь, - заметил он. - Ну спи, спи…
Он ещё раз, усмехнувшись, посмотрел на упавшую на спинку сиденья девушку, детское, бледное личико, светлые волосы выбились из-под шальки, - и сделал радио громче. Меланхо-лический джаз потёк из колонок, и Вован тоже погрузился в свои мысли, убаюканный музыкой. И были эти мысли спокойны и полны какого-то примиряющего счастья. И если бы мог он знать в тот момент, какие снятся Михрютке сны, он был бы, конечно, удивлён, - настолько были они сейчас с ней схожи.